Симона Вейль (Simone Weil)

Письмо Жоржу Бернаносу

Французский писатель Жорж Бернанос (1888-1948), стяжавший европейскую известность своим «Дневником сельского священника»[1], в 1940 году вписал в альбом бразильской девочке, попросившей у него автограф, такие слова: «…Маленькие девочки протягивают свой альбом "взрослым”, как нищие протягивают руку. Большая часть этих "взрослых”, к которым вы протянули руку – кардиналы, богословы, историки, эссеисты, писатели, – дают вам только свою подпись, которая равна мелкой монетке. Не забывайте никогда того, что этот безобразный мир держится еще только благодаря сладостному миру поэтов и детей. Люди с ним постоянно борются, но он всё вновь возникает. Будьте верны поэтам и детству. Не становитесь взрослой, взрослые в заговоре против детей; прочитайте Евангелие, и вы убедитесь в этом. Господь Бог сказал кардиналам, богословам, эссеистам, историкам, писателям и всем вообще: "Будьте как дети”. А кардиналы, богословы, историки, эссеисты и писатели всё повторяют детям: "Будьте, как мы!” Когда-нибудь после вы перечитаете эти мои строки – подумайте тогда и помолитесь о старом писателе, который всё больше думает о неисцелимом легкомыслии серьёзных людей. Всё прекрасное, что есть в истории мира, пришло незримо для всех, в таинственной согласованности большого терпения человеческого и милосердия Божьего. Надо преодолевать жизнь. Но единственное, чем можно её преодолеть, это любить её, а любить её только один способ: до конца раздавать её»[2].


Нам неизвестен текст ответа Бернаноса на письмо Симоны Вейль, отправленное в последних числах мая 1938 года. Может быть, ответ и вовсе никогда не был написан, – ведь Симона сама предупреждала, что письмо может не застать её во Франции, да и не просила отвечать ей. Но слова, которые Бернанос написал два года спустя маленькой бразильянке, очень подошли бы и для никогда не виденной им молодой еврейской девушки. И сама Симона – если не в тридцать восьмом, то годом или двумя позже – с радостью повторила бы все слова этого пассажа, как свои собственные. Более того, она оправдала их всей жизнью, и всем, что сама думала и писала о сущности учения Христа.


Вот здесь и сошлись не только жизненные линии, но и души их обоих: сына крестьянки из провинции Артуа, воинствующего роялиста, почитателя Людовика Святого и Жанны д’Арк, – и пропахшей крепким дешёвым табаком анархистки в мешковатых брюках, с чертами лица, безошибочно выдающими её происхождение. Девицы, которая по своему внешнему облику могла показаться живым «призраком коммунизма», грозящим «осквернить и растоптать» всё то, что оставалось во Франции дорогим для консервативного писателя-католика, к тому же смолоду бредившего мировым жидомасонским заговором. Ведь совсем недавно, в середине тридцатых, Жорж Бернанос в печатных юдофобских инвективах оставлял далеко позади себя своего литературного учителя и такого же страстного юдофоба – Фёдора Достоевского.


Могут, конечно, сказать, что Симона Вейль по своим взглядам была уж слишком нетипичная еврейка; да она и сама признавалась, что никогда не ощущала себя таковой. Но отношение, которое проявил Бернанос к её письму, ещё более нетипично – и даже прямо скандально – для французского «черносотенца» (такое звание, я думаю, писатель не счёл бы для себя оскорбительным). О том, как воспринял он это неожиданное письмо, мне рассказал французский философ Франсуа Федье. По словам Федье, после смерти Жоржа Бернаноса, – а умер он в 1948 году, на пять лет позже Симоны, – её письмо было найдено в нагрудном кармане его пиджака: писатель годами не расставался с этими листочками, нося их при себе как что-то чрезвычайно дорогое. Вероятно, он успел узнать о судьбе Симоны[3]. В 1947-ом избранные места её «Марсельских тетрадей», составившие книгу под названием «La pesanteur et la grâce» (Сила тяжести и благодать), вышли из печати в издательстве «Плон», где неоднократно печатались романы самого Бернаноса. В предисловии о. Жан-Мари Перрен подробно и прочувствованно рассказывал историю своего знакомства и общения с Симоной. Если Бернаносу довелось прочесть эту книгу, она не могла не отозваться в его сердце. Письмо Симоны и осталось у самого его сердца: комментарии тут, как говорится, излишни.


В 1934 г. Жорж Бернанос покинул бурливший демонстрациями и политическими дебатами «красный» Париж (в те дни на всех парусах к власти шли левые партии Народного фронта) и вместе с семьей поселился на острове Мальорка, принадлежавшем Испании. Ему, человеку консервативных убеждений, с детства глубоко религиозному, была по душе размеренная, традиционная, набожная жизнь испанской провинции. Разочарованный политической борьбой, писатель надеялся найти здесь покой и отраду, возможность плодотворно работать над новыми произведениями. Пребывание на Мальорке, в самом деле, стало для него целительным и продуктивным. Уже через год был закончен и отдан в печать «Дневник сельского священника» – книга, которая заслуженно принесла Бернаносу любовь читателей из многих стран и ничем не напоминала об эксцессах его неистовой политической публицистики. Однако период относительного покоя был недолгим. Здесь, на Мальорке, он застал начало гражданской войны.


Сразу после начала мятежа Франко (июль 1936 года) командование местного гарнизона его активно поддержало. В течение всей трехлетней войны франкисты ни разу не теряли над островом контроль и успешно использовали его как базу для своих кораблей и бомбардировщиков. Бернанос поначалу с энтузиазмом и надеждой воспринял выступление консервативных военных и аристократов. Лозунги защиты католической веры, родины и традиций, которые выдвинул Франко, напоминали пафос полемических статей самого Бернаноса. За торжественными словами набожного каудильо тут же последовали дела. Власть «белых» на острове была утверждена путём жестокого истребления всех несогласных. То, как франкисты стали претворять свои лозунги в жизнь, ввергло писателя в ужас. Первые правдивые свидетельства о режиме террора на Балеарских островах Бернанос отправил в католический еженедельник «Сет» (Семь) уже в июне 36-го года. До января 37-го было напечатано восемь очерков. Они стали основой для будущей книги «Большие кладбища под луной».


Название книге дала фантасмагорическая картина, увиденная писателем в одну из ночей. Привлечённый видным далеко в темноте заревом со стороны кладбища, он поспешил туда и увидел пылающий холм из мёртвых тел, облитых бензином, которые горели под светом луны, как страшное человеческое жертвоприношение тёмным богам…


Испанские очерки Жоржа Бернаноса молниеносно стали известны в Европе и Америке. Обвинительные свидетельства писателя звучали тем более убедительно, что они исходили от человека правых, антикоммунистических взглядов. Изданные отдельной книгой во Франции в мае 1938 года, эти очерки в том же месяце попали в руки Симоны Вейль. Летом 36-го, когда происходили описанные Бернаносом жуткие и отвратительные сцены, Симона находилась на противоположной стороне фронта, в составе анархистского войска – так называемой колонны Дуррути. Это было довольно мощное формирование, которое насчитывало до 4000 бойцов.


Симона пишет под живым, чрезвычайно острым впечатлением от моментально прочитанной ею книги Бернаноса. Ей тоже есть что вспомнить. Кажется, для неё это долгожданная возможность высказаться, освободиться от мучащих воспоминаний и раздумий. Обещая, в начале письма, воздержаться от подробных рассказов, она не может остановиться... Симона была в колонне Дуррути недолго, видела немного. В боях она не участвовала, да и толку от неё там не могло быть – полуслепой и неловкой. Из строя вывела её не боевая рана, а прозаический (хотя и весьма тяжёлый) ожог на кухне. Почти не видя без очков, она шагнула в только что снятый с костра котёл с кипящим маслом. Это несчастное происшествие избавило Симону от того, чтобы быть свидетельницей и пассивной соучастницей злодеяний, во всяком случае, не меньших, чем творили франкисты. Она поняла это очень скоро.


Один из её французских товарищей по испанской войне тоже писал о кострах из облитых бензином вражеских трупов – в точности о таких кострах, как те, что горели под луной на кладбищах Мальорки…


Симона пишет Бернаносу не как человеку «с другой стороны»: напротив, в её собственных глазах, оба они оказываются стоящими в этой войне по одну сторону. Оба – на стороне Того, Кого Симона ни разу в письме не называет по имени, но Кто в нём незримо присутствует: Бога, Который есть Любовь. Бога, Который утаил Себя от премудрых и разумных мира сего и открывается младенцам (ср. Евангелие от Матфея, 11, 25). И при этом, как Полнота всего, Он объемлет и всю мудрость мира, и всю его красоту, и всё, что в нём есть светлого и благородного: сострадание, уважение к человеку, его достоинство и честь, все подлинные сокровища его мысли, вдохновения, труда и культуры. На пороге мировой войны, в атмосфере культа силы, при фантастической беспринципности политиков, старый писатель-консерватор и молодая левая активистка, поверх всех политических барьеров и баррикад, сходятся на общей «политической платформе» – той единственной, которая, кажется, и тогда, и в наши дни, и в будущем способна спасти Европу от бесчестия и вырождения. Это – бережно и удивлённо, с живой непосредственностью ребёнка смотрящий на жизнь христианский гуманизм.   


 

  Петр Епифанов



______________________________________________




Месье,



Хотя и несколько смешно – писать писателю, который постоянно, по самой природе своего ремесла, загружен письменной работой, но я не могу удержаться – после того, как прочла «Большие кладбища под луной». Это не первая Ваша книга, которая меня тронула; из тех, что я читала, «Дневник сельского священника» – самая лучшая и, вероятно, великая книга. Но то, что мне могли понравиться другие Ваши книги, ещё не было поводом утомлять Вас письмами. Что же касается последней, здесь другой случай; у меня есть опыт, который соответствует Вашему, – хотя и более короткий, менее глубокий, – опыт, испытанный и пережитый, как может показаться (но только показаться!), совсем в другом состоянии духа.


Я не католичка, хотя (то, что я сейчас скажу, несомненно, любому католику покажется самонадеянным в устах некатолика, но я не могу выразиться иначе) хотя ничто католическое, ничто христианское никогда не было для меня чуждо. Я иногда говорю сама себе, что как только на дверях церквей написали бы, что вход сюда запрещён тем, кто пользуется доходами выше такой-то ограниченной суммы, я в тот же момент обратилась бы в католичество. С самого детства мои симпатии были устремлены к политическим группам, которые выступают в защиту презираемых слоёв общества, пока я не осознала, что эти группы способны разочаровать любые симпатии. Последней такой группой, которая внушила мне некоторое доверие, была испанская НКТ[4]. Ещё до гражданской войны у меня был опыт небольшого путешествия по Испании,[5] – недолгого, но достаточного, чтобы почувствовать любовь, которую трудно не испытать по отношению к этому народу. Я видела в анархистском движении естественное выражение его достоинств и недостатков, его более-менее законных чаяний. НКТ и ФАИ[6] были странной смесью, куда допускались все кто угодно, и где, вследствие этого, рядом с аморализмом, цинизмом, фанатизмом, жестокостью уживались любовь, братство и, особенно, дух чести – что бывает столь прекрасно наблюдать у людей униженных. Мне казалось, что число людей, которые пришли сюда, воодушевлённые идеалом, преобладало над теми, кем двигал вкус к насилию и беспорядку. В июле 1936-го я была в Париже. Не люблю войну; но что во время войны более всего внушает мне ужас – это положение тех, кто остаётся в стороне. Когда я поняла, что не могу, как бы сама того ни хотела, морально отстраниться от этой войны, – то есть не могу не желать, ежедневно и ежечасно, победы одних и поражения других, – я сказала себе, что оставаться в Париже для меня равнозначно дезертирству. Я села на поезд до Барселоны с намерением участвовать в войне. Это было в начале августа 1936 года.


Случайная травма сократила моё пребывание в Испании. Несколько дней я была в Барселоне; затем в арагонской деревне на берегу Эбро, примерно в пятнадцати километрах от Сарагосы (в том самом месте, где недавно перешли Эбро части Ягуэ[7]); затем во дворце Ситжеса[8], где был устроен госпиталь; потом снова в Барселоне: всего чуть меньше двух месяцев. Покинула я Испанию против воли, с намерением вернуться; но впоследствии, уже по собственной воле, ничего не сделала для возвращения. Я не чувствовала больше никакой внутренней необходимости участвовать в войне, которая теперь была уже не войной голодных крестьян против землевладельцев и духовенства, стоявшего заодно с землевладельцами, а войной между Россией, Германией и Италией.


Я узнаю тот запах гражданской войны, крови и террора, которым пропахла Ваша книга; я сама им дышала. Я не видела и не слышала, должна Вам сказать, чтобы кто-то доходил до таких низостей, о которых Вы повествуете в некоторых рассказах: не видела этих убийств старых крестьян, этих «баллилас»[9], преследующих стариков ударами дубинок. Однако мне было достаточно и того, что слышала сама. Мне не пришлось присутствовать при казни священника; за несколько минут до расстрела я спрашивала себя: «Зачем ты пришла? Просто посмотреть? Или же, чтобы тебя саму застрелили за попытку вмешаться?» До сих пор не знаю, как бы я поступила, если бы счастливый случай не остановил казнь…


Сколько историй теснится под моим пером!.. Но рассказывать их было бы слишком долго; да и ради чего? Хватит и одной. Я была в Ситжесе, когда вернулись из экспедиции на Мальорку разгромленные ополченцы. Слышно было, что они понесли большие потери. Что из сорока молодых парней, отбывших из Ситжеса, девять погибли. Определённо известно только то, что вернулся 31. Буквально в следующую ночь было сделано девять акций возмездия и убито девять фашистов – или тех, кого так называли – в этом маленьком городке, где в течение июля не было никаких инцидентов. В числе этих девяти – тридцатилетний пекарь, чьё преступление, как мне сказали, заключалось в том, что он числился в местной «соматен»[10]; старик-отец, у которого он был единственным сыном и единственной опорой, сошёл с ума. Вот другой случай: в Арагоне небольшой интернациональный отряд из 22-х добровольцев (со всего света) после лёгкой стычки взял в плен пятнадцатилетнего мальчишку, который сражался как фалангист. Тотчас после пленения, весь дрожа (он видел, как расстреливали его товарищей-земляков), он сказал, что его записали насильно. Обыскали. Нашли медальон с Пресвятой Девой и карточку фалангиста. Послали его к Дуррути[11], командиру колонны; тот целый час расписывал ему анархистские идеалы, а потом предложил на выбор: или умереть, или немедленно присоединиться к тем, кто взяли его в плен, и воевать против вчерашних товарищей. Дуррути дал мальчишке 24 часа на размышление. Когда 24 часа истекло, мальчишка сказал «нет» и был расстрелян. Между тем, Дуррути в некоторых отношениях был человеком изумительным. Смерть того юного героя всегда будет лежать грузом на моей совести, хотя я узнала о ней только задним числом[12]. А вот ещё. В селении, которое то красные, то белые брали, потом теряли, снова брали, снова теряли не знаю сколько раз, красные, когда овладели им окончательно, нашли в подвалах горсточку ошалелых, напуганных и голодных людей, среди которых было трое молодых мужчин. И рассудили так: «Если эти парни, вместо того, чтобы уйти с нами при нашем последнем отступлении, остались ждать фашистов, значит, они фашисты». Итак, их немедленно расстреляли, затем остальных – накормили, считая себя при этом удивительно гуманными. Ну, и последняя история, уже из тыла. Однажды два анархиста рассказывали мне, как они, вместе с товарищами, схватили двух священников. Одного убили в присутствии другого выстрелом из револьвера, а другому сказали, что он может идти. И, когда он сделал пять шагов, застрелили. Тот, кто это рассказал, был очень удивлён, что мне не смешно.


В Барселоне, в ходе карательных акций, в среднем убивали по пятьдесят человек за ночь. В пропорции к населению это гораздо меньше, чем на Мальорке[13], потому что Барселона – город почти с миллионом жителей. Но, с другой стороны, здесь в течение трёх дней продолжались кровопролитные уличные бои. Хотя в таких делах цифры, может быть, не самое главное. Главное – само отношение к смерти. Ни среди испанцев, ни даже среди французов, которые приезжали то ли на войну, то ли на прогулку (эти последние, чаще всего, – из малохольных и безобидных интеллигентов), я ни разу не видела, чтобы хоть кто-нибудь, хотя бы наедине, выразил осуждение, отвращение или, по крайней мере, неодобрение по поводу бесполезно проливаемой крови. Вы говорите о страхе. Да, страх был важной составляющей в этих убийствах; но там, где я была, я не видела, чтобы он занимал такое место, которое Вы ему придаёте. Мужчины, очевидно, смелые, – я говорю о тех, чью смелость могу засвидетельствовать сама, – за столом, в весёлой компании, с прекрасной, чистой улыбкой на устах рассказывали, сколько они убили попов или «фашистов» (определение весьма широкое). У меня было такое чувство,– лично у меня, – что, как только светские или духовные авторитеты отделяют некую категорию лиц от числа тех, чья жизнь имеет ценность, тут же убийство становится для человека самым естественным делом[14]. Когда он знает, что может убить, и при этом его не накажут и не осудят, он убивает – или, во всяком случае, с одобрительной улыбкой смотрит на других, которые убивают. Если поначалу ещё испытывают некоторое отвращение, о нём молчат, и вскоре страх показаться недостаточно мужественным до конца подавляет это чувство. Людьми овладевает какой-то азарт, опьянение, перед которым может устоять лишь такая сила духа, которую я вынуждена признать исключительной, ибо сама ни разу её не встречала. Зато я увидела здесь милых, тихих французов, которых до тех пор не презирала, которые не имели охоты убивать собственноручно, но купались в этой атмосфере, пропитанной кровью, с видом полного удовольствия. Вот за этих я уже никогда в жизни не дам и ломаного гроша.


В такой атмосфере очень быстро меркнут сами цели борьбы. Ибо сформулировать цель можно лишь на основе общественного блага, блага для людей, – а жизнь человека оказывается не имеющей никакой ценности. В стране, где бедняки, в громадном большинстве, – из крестьян, целью любой крайне-левой[15] организации, казалось бы, должно быть улучшение жизни крестьянства; и эта война, может быть, в самую первую очередь, изначально, была войной «за» и «против» передела земли. И вот эти несчастные – и прекрасные – арагонские крестьяне, которые даже в унижениях сохраняли в себе столько достоинства, – они и для ополченцев были всего лишь объектом насмешек. Даже без хамства, без оскорблений, без жестокостей[16], – по крайней мере, я об этом не слышала, но знаю, что в колоннах анархистов грабёж и изнасилование карались смертью, – людей с оружием в руках от невооружённого населения отделяла пропасть, в точности такая же пропасть, которая разделяет бедных и богатых. Это всегда чувствовалось в несколько униженном, покорном, боязливом поведении одних – и в развязности, беззастенчивости, высокомерии других.


Сражаются добровольно, жертвенно – и гибнут на войне, которая похожа на войну наёмников, только с бóльшими жестокостями и с меньшим уважением к противнику.


Я могла бы бесконечно продолжать эти размышления, но пора остановиться. С тех пор как я побывала в Испании, из всего, что я слышу, из всей массы рассуждений об Испании, что мне приходится читать, я ничего не повторю от себя, кроме того, что пишете Вы один. Ибо я вижу, что Вы, погрузившись в атмосферу испанской войны, выстояли. Вы роялист, ученик Дрюмона[17], – так что же с того? Мне Вы несравненно ближе, чем мои товарищи по Арагонскому ополчению – товарищи, которых я, однако, люблю.


То, что Вы говорите о национализме, о войне, о французской внешней политике после войны[18], по большей части, близко моему сердцу. Мне было десять лет, когда был подписан Версальский договор. До тех пор я была патриоткой, со всем воодушевлением, на которое способны дети во время войны. Желание унизить побеждённого врага, которое в то время (да и в последующие годы) лезло отовсюду, в совершенно отвратительной манере, раз и навсегда излечило меня от этого наивного патриотизма. Унижения, которые причиняет кому-либо моя страна, для меня ещё тяжелее, чем те, которым могла бы подвергнуться она сама.


Я боюсь, что утомила Вас таким длинным письмом. Мне остаётся только ещё раз выразить Вам моё искреннее восхищение.


С. Вейль.


Мой адрес: мадемуазель Симоне Вейль,

3, ул. Огюста Конта, Париж (6-й район).

 

PS. Я написала Вам свой адрес чисто машинально. Потому что, во-первых, думаю, что у Вас есть дела поважнее, чем отвечать на такие письма. А во-вторых, я собираюсь провести месяц или два в Италии, где Ваше письмо меня может не догнать, даже если его пропустят. 




[1] Вероятно, самая известная из книг Ж. Бернаноса, написанная в 1935-36 гг. За нее писателю была присуждена Большая премия Французской академии.

 

[2] Цитируется по небольшому эссе архиеп. Иоанна (Шаховского) «Достоевский».

 

[3] Я не имею в руках ни издания дневников или писем Бернаноса, ни его подробной документированной биографии, где можно было бы это уточнить.

 

[4] Национальная конфедерация труда – массовая анархо-синдикалистская профсоюзная организация в Испании, основанная в 1910 г. Существует до сих пор, за последние 20 лет пережила несколько расколов. В 30-е годы НКТ, объединяя в своих рядах до 2-х млн. членов и имея собственные крупные вооруженные формирования, была одной из главных действующих сил Испанской республики, пыталась противостоять влиянию сталинистов из КПИ. В практике революционной борьбы еще шире, чем коммунисты, применяла террор в якобинском духе, устраивала акции тотального «обобществления» и кровавые антирелигиозные погромы.  

 

[5] Симона посетила Испанию и затем Португалию в августе-сентябре 1935 г.

 

[6] Ассоциированным членом НКТ и, фактически, ее идейным ядром является Федерация анархистов Иберии, основанная в 1927 г.

 

[7] Хуан Ягуэ Бланко (1892-1952) – лучший полководец армии Франко, генерал-лейтенант (1943), в ходе гражданской войны отличился хладнокровием и жестокостью. Был, однако, сторонником амнистии для рядовых членов левых организаций.

 

[8] Ситжес – город на средиземноморском побережье в 40 км от Барселоны.

 

[9] Баллилас – фашистская подростковая организация.

 

[10] Соматен – существовавшие в Каталонии со времен Средневековья выборные отряды горожан или крестьян, чьей функцией были поддержание порядка и, в случае необходимости, местная самооборона. Сохранялись при франкизме, были распущены только в 1978 г.

 

[11] Буэнавентура Дуррути-и-Доминго (1896-1936) – ведущий деятель испанского анархизма 1920-30-х гг. Слесарь-железнодорожник. В молодости – участник и организатор террористических акций. В 20-е годы, будучи эмигрантом во Франции, тесно общался с Нестором Махно. Во время гражданской войне приобрел популярность своей важной ролью в подавлении франкистского мятежа в Барселоне. Организовал настоящую анархистскую армию, которая действовала независимо от центрального правительства. Проводил политику антикатолического террора, уничтожая церкви и истребляя духовенство. Смертельно ранен при покушении, предположительно, организованном советскими спецслужбами.

 

[12] Товарищи рассказали Симоне этот случай, когда она находилась в госпитале после ожога.

 

[13] Симона сравнивает «красный террор» после подавления франкистского мятежа в Барселоне 1936 года с «белым террором» на Мальорке, о котором рассказал Ж. Бернанос в своей книге.

 

[14] В оригинале звучит ещё сильнее: «il n’est de plus naturel à l’homme que de tuer» («для человека нет ничего более естественного, чем убивать»).

 

[15] Если у нас, по привычке советских времён, выражение «крайне-левый» вызывает в сознании образ экстремиста с самодельной бомбой, бунтаря-маргинала, во французском языке оно не имеет пугающего оттенка. Напомним, что сами понятия «правый» и «левый» рождены именно во Франции, и восходят не к вооруженной или подпольной борьбе, а к законной парламентской практике, к распределению мест в Национальной ассамблее (так называемой Конституанте), на первом, ещё не кровавом, этапе Французской революции (1789). Когда крайне-левые действуют в рамках закона и общественного порядка, они воспринимаются как нормальная, естественная часть политического спектра. В современной французской политологии к крайне-левым причисляются организации не только анархистского, троцкистского, маоистского, но и ленинского толка. Симона в данном случае выбирает именно этот термин, вероятно, для того, чтобы отличить «настоящих», «искренних» левых от социалистов, вполне влившихся в буржуазный политический бомонд, и от сталинистов, относительно которых не питает ни малейших иллюзий.

 

[16] Впрочем, Симона только что сама привела примеры жестокостей именно против крестьян. Она, вероятно, имеет в виду, что анархисты все-таки не запятнали себя повальным, массовым террором и ограблением крестьянства, вроде того, что практиковали русские большевики. О большевистских благодеяниях крестьянству – о продразверстке, кровавом подавлении крестьянских восстаний, раскулачивании, депортациях и, наконец, об организованном голоде 1933 года – она была неплохо информирована.

 

[17] Эдуард Дрюмон (1844-1917) – французский политик и публицист крайнего правого направления, депутат парламента, редактор газеты «Ла либр пароль». Один из главных вдохновителей антисемитской кампании вокруг «дела Дрейфуса».

 

[18] Имеется в виду Первая мировая война.

Форма входа

Поиск

Друзья сайта

Статистика

Rambler's Top100